Музеи Пастернака, Чуковского, Окуджавы, история создания и проблемы поселка писателей Переделкино, Литфонд, Измалково — Самаринская усадьба, Лукино — резиденция святейшего Патриарха, храм Преображенения Господня и многое другое.

Евтушенко рассказывает о своем музее

КАРТИНА ЖИЗНИ ИЗ МНОГИХ КАРТИН

КАРТИНА ЖИЗНИ ИЗ МНОГИХ КАРТИН
Евгений Евтушенко / «Итоги», 07.03.2011

Поэт в России — больше чем поэт. Теперь это не философия — это бесспорная истина. Добавим лишь к высокой миссии творца еще одну ипостась: русский поэт Евгений Евтушенко помимо прочих его могучих талантов еще и подвижник. В июле прошлого года в Переделкине он подарил нам всем музей. Полотна, скульптуры, фотографии — весь его мир, сотканный, как лоскутное одеяло, из воспоминаний, впечатлений и сердца горестных замет. Его музей, открытый теперь для всех, — это многие картины, сложившиеся в картину жизни нашего Больше Чем Поэта. О том, как она создавалась, Евгений Александрович рассказывает читателям «Итогов».

Во вступлении к моей новой книге «Можно все еще спасти» я написал, что включил в нее все главное, что сделал за пять лет — с 2005-го по 2010-й. Но не могу не упомянуть построенный мной, a ныне государственный музей-галерею, филиал Музея современной истории России, открытый в Переделкине. Это мой дар народу, воспитавшему меня, дар читателям, поддержавшим меня в трудные моменты жизни...

...Как сложилась эта коллекция? Так же непредсказуемо, как сама моя жизнь. Чаще всего картины дарили. Иногда, не очень будучи в фаворе, я покупал их у опальных, полунищих художников — хотя и сам был отнюдь не богат — на те деньги, которые мог заплатить. Порой на последние... Художники инстинктивно чувствуют, кто собирает картины для надежного капиталовложения, а кто бескорыстно, по любви. Они хорошо читают глаза людей, которыми те смотрят на их холсты.

В отличие от многих талантливо рисовавших поэтов, среди которых были Пушкин, Лермонтов, Маяковский и многие другие, я обделен этой способностью. Но живопись с детства была моей любовью и оказала на меня нравственное влияние не меньшее, чем литература. Мне нравилась наша реалистическая классика, но нравились и Кандинский, и Шагал, и Филонов, когда их произведения можно было увидеть только по знакомству в запасниках или в редко привозимых кем-то из-за границы монографиях.

В 1956 году в Москве открылась выставка Пикассо, чудом организованная Эренбургом. Десятки тысяч москвичей ночами, и среди них я, стояли в Пушкинский музей, чтобы утром купить заветные билетики в совершенно другой, неразрешенный столько лет, ошеломляющий визуальный мир.

В 1957 году, когда впервые ворота Москвы распахнулись перед многотысячным наводнением гостей международного фестиваля молодежи, я сразу и на всю жизнь подружился со скульптором Эрнстом Неизвестным, бывшим штрафбатовцем, считавшимся убитым, с живописцем Юрием Васильевым, бывшим авиатором, и художником уже моего поколения Олегом Целковым. Все они покорили меня своей внутренней свободой, дерзостью замыслов, поисками новых способов самовыражения. Они были как раз первыми, кто подарил мне свои работы, с которых и началась эта коллекция.

После того как Хрущев во время выставки в Манеже в 1962 году был буквально натравлен на молодых художников идеологическими «искусствоведами в штатском», я выступил в защиту права творца иметь «лица необщее выраженье». Художников пытались обвинить в том, что они чуть ли не враги нашей изобразительной отечественной классики. Но никогда не забуду разговор с Целковым, когда его еще не вынудили уехать из России и мы вместе прохаживались по Третьяковке. Я спросил, какую картину из всей русской живописи он бы счел символом России. Он чуть задумался, потом улыбнулся и сказал: «Давай напишем название порознь и потом сверим». И у него, и у меня картина, символизирующая Россию, оказалась «Тройкой» Перова. Когда же мы проходили мимо этой картины, он вдруг подвел меня поближе и чуть носом не ткнул в обледенелую бочку, которую на санках тащат трое детишек. «Вот ты вдумайся: сейчас некоторые наши снобы нападают на передвижников за их якобы «литературщину», говорят, что они не настоящие живописцы. Ты посмотри: если этот вот небольшой фрагмент вырезать и выставить, так ведь это будет классная фактурная абстрактная живопись. Многим и не снилось! Вообще, Женька, наверное, как и в поэзии, в живописи самое главное — это не стиль, а качество, профессионализм».

— А чувство? А мысль? Для тебя главнее «что» или «как»?

— А это все вместе и есть «качество», — улыбнулся Целков.

Целков не случайно стал одним из самых узнаваемых современных русских художников. Взгляните на его раннюю работу «Кактус и шахматы». Очень талантливую. Но какой огромный путь он прошел от нее, где есть еще просто-напросто фоновый, не очень работающий коричневый цвет, до его «Дня рождения с Рембрандтом», где нет ни одного ленивого миллиметра. Это, может быть, лучшая картина моей коллекции, где он изобразил великого голландца и самого себя, на удивление родившихся 15 июля, хотя и с разницей в 328 лет. На мой вопрос «Кто здесь сильнее?» тоньше всех ответил Габриель Гарсия Маркес: «Оба сильнее».

Вот по этому целковскому принципу качества я и собирал картины: только то, что меня трогало, задевало душу. Не понимаю, почему над этим глаголом — «трогало», — бывает, цинически посмеиваются. Как будто это обязательно нечто душещипательное. Пастернак довольно на высокой ноте употребил этот глагол: «Трогал так, как трагедией трогают зал». То, что трогает нас, это все то, что заставляет задуматься над окружающим миром и собой, очищает душу, делает лучше. И что за разница, в какой манере это нарисовано! Таков этот бывший мой музей, а теперь — ваш.

Зал первый: Мое человечество

В первом зале 300 фотографий, которые я начал делать еще во времена СССР, — единственная живопись, на которую способен. Я почти никогда не снимал знаменитых людей. «Людей неинтересных в мире нет. Их судьбы, как истории планет...»

Этот зал посвящен памяти американского фотографа Эдварда Стайхена. Его выставка «Семья человечества» фотомастеров из разных стран, включая СССР, показанная в Москве в 1959 году, поразила меня и моего друга — тогда еще малоизвестного художника Олега Целкова — общечеловечностью, несмотря на времена холодной войны.

К человеку с фотоаппаратом, снимающему на улицах, чаще всего относились, да и относятся по сей день, настороженно, особенно у нас. В ранних восьмидесятых я однажды был задержан молодым милиционером на Киевском вокзале, когда сфотографировал пожилую крестьянку, навьюченную мешками с продуктами, возвращавшуюся в голодную деревню в «колбасном поезде». Милиционер сначала принял меня за иностранного корреспондента: «Зачем вы ее снимаете? Ведь это же стыд наш...» Я сказал, кто я (к счастью, он знал мои стихи), и объяснил: «Поэтому и снимаю, чтобы этого стыда не было». Он задумался... Между прочим, когда открыли выставку на Грузинской, он пришел туда со своей женой, маленьким сыном и пожал мне руку.

...На этой же выставке ко мне подошел человек, похожий на пенсионера, правда, почему-то окруженный сопровождающими лицами, и спросил вежливейшим образом: «Скажите, пожалуйста, что вы хотели сказать этой грустной фотографией мраморного Маркса в вестибюле метро и человека, сидящего напротив?»

— То, что они оба усталые и одинокие, — ответил я.

— Но позвольте, — мягко возразил он, — вы же не раз бывали за границей и знаете, что за идеями Маркса сейчас идет половина человечества. Как же его можно назвать одиноким?

— А вы уверены, что все они по-настоящему знают и понимают его работы? — ответил я, стараясь говорить так же мягко. — Да многие наши бюрократы, у которых висят в кабинетах портреты Маркса, не сдали бы марксизма даже на школьном уровне!

При этих словах окружавшие посетителя люди инстинктивно придвинулись ко мне.

«К сожалению, в этом есть правда, — признал он. Но тут же торопливо поправил себя, по-моему, больше для сопровождающих: — Но не вся... Желаю вам творческих успехов. Простите, забыл представиться — Чебриков Виктор Михайлович».

Только когда он отошел, я сообразил, что это был новоназначенный председатель КГБ...

...Над дверью в зал несколько фотографий моих сибирских родственниц, среди которых две мои тетки, снятые обнявшимися: тетя Женя Дубинина и тетя Кланя, воспитывавшие меня во время войны. Обратите внимание на многострадальные суровые черты женщины в голубом платке — это моя няня Нюра Маркина, пришедшая к нам в середине тридцатых еще босой девочкой, когда после раскулачивания в ее деревне Тепло-Огаревского района под Тулой была голодуха. Тогда тысячами в Москву из ближних деревень бежали в домработницы. Однако во время войны Нюра вернулась в родную деревню. Она спасла все иконы из церкви, превращенной в овощной склад, и сделала свою избу чем-то вроде часовни, куда приходили молиться, что было тогда опасно. Когда церковь после войны восстановили, Нюра все вернула туда. С той поры эту церковь прозывают «Нюрин Храм». Ей посвящено мое стихотворение.

...Весь смысл фотовыставки можно выразить одной моей строкой: «Я хотел бы родиться во всех странах».

Зал второй: Мое зарубежье

Второй зал моего музея посвящен зарубежной живописи. Впрочем, отношение к слову «зарубежье» в моих стихах выражено так: «Несчастье иностранным быть не может». Кстати, и счастье тоже. Есть же ведь люди, которые могут помочь вам во время вашего несчастья, но не простят, когда вы счастливы.

А еще я написал так во время холодной войны:

Пока существуют границы,

мы все еще доисторические.

Настоящая история начнется,

когда не будет границ.

Что поделать, я так был воспитан и остался в убеждении, что единственное спасительное будущее — это братство народов. Наше поколение проломило железный занавес после смерти Сталина не для того, чтобы он снова сросся. Я побывал, читая стихи, в 96 странах и нигде не чувствовал себя туристом. Я — русский поэт со станции Зима, но я никогда не забываю о том, что я — землянин. Я был воспитан не только русской литературой и живописью, но и мировой литературой и живописью тоже. И Рублев, и Эль Греко — это все мое. В этом музее с каждой картиной обязательно связана какая-нибудь история.

В 1963 году, с первой встречи в Париже, я подружился с одним из родоначальников мирового сюрреализма — Максом Эрнстом. Мне понравилась одна его небольшая картина маслом. Я долго на нее смотрел. Не то чтобы намекающе, но... Макс Эрнст вздохнул, но все-таки улыбнулся: «Честно говоря, эту картину я хотел оставить себе. Как ты ее понимаешь?»

Я ему ответил примерно так: «Все мы в каком-то смысле в болоте, засасывающем нас. Но художник ценен тем, насколько высоко он все-таки сумеет поднять алый лепесток своего таланта над уровнем болота». Макс Эрнст облегченно развел руками: «Как ты догадался? Теперь мне легче будет ее тебе подарить».

Он хотел привести на мой поэтический вечер своего друга — выдающегося художника Жоржа Брака. Брак заболел и не смог прийти. Но даже не в силах встать, обложенный подушками на диване, нарисовал и прислал подарок — очаровательную гуашь с птичкой, висящую сейчас в этом музее рядом с маленьким, но бесценным шедевром Макса Эрнста.

...Пикассо, когда я был у него в Сан-Поль-де-Вансе, тоже предложил мне на выбор несколько своих последних картин. Но при всем уважении к его гению мне в них не понравилась какая-то карикатурная мстительность по отношению к женщинам, и я как можно вежливее промямлил, что больше люблю другие его картины, особенно «голубого периода».

Он был поражен тем, что я отказался. Потом нашелся и произнес тост: «Жива Россия-матушка, жива! Жив дух Настасьи Филипповны, бросающей в огонь деньги. Ведь каждая моя подпись даже под плохоньким рисунком — это не меньше десятка тысяч долларов!»

На следующий день я был в гостях по соседству у Нади Леже и спросил ее, сколько может стоить одна понравившаяся мне работа покойного Фернана Леже, висящая у нее в галерее. Надя была весьма ревнивой к славе Пикассо, как, наверное, все вдовы или жены художников, но уже прочла в утренних газетах, что «молодой русский поэт Евтушенко отказался принять в подарок новые картины Пикассо». И это как-то расположило ее ко мне, хотя и не отменило ее советского практицизма. Догадываясь, что я не безденежен в этой поездке, Надя сказала: «Этот рисунок тебе будет стоить столько денег, сколько у тебя сейчас в кармане!» К счастью, у меня именно в нагрудном кармане был только что полученный конверт с гонораром за книгу стихов — довольно приличная по тем временам сумма, хотя все-таки меньшая, чем реальная стоимость произведения. И Надя вознаградила меня за нельстивость по отношению к Пикассо — другу, но все-таки сопернику мужа, переподарив мне прямо со стены подписанную гравюру Пабло, изданную крохотным тиражом и преподнесенную им самим Фернану...

Марк Шагал, подаривший мне с надписью по-русски «Евтушенко на память» свой оригинальный, очень «шагаловский» очаровательный рисунок, приготовленный к моему приезду, ошеломил меня, сказав о том, что хочет вернуться в родной Витебск, чтобы умереть там. И готов подарить государству все принадлежащие лично ему картины. Я его отговаривал, объясняя, что сейчас не лучшее время для этого, потому что у меня в ушах все еще звучали оскорбительные крики Хрущева по отношению к художникам, но Шагал к полной растерянности его жены продолжал твердить: «Я хочу умереть в Витебске...» Тогда я сказал ему, что единственный, кто может решить этот вопрос, это сам Хрущев. Он пошел наверх и принес мне свой альбом с такой надписью по-русски крупным детским почерком: «Дорогому Никите Сергеевичу Хрущеву с любовью к небу и нашей родине. Марк Шагал». Я догадался, что выражение «к небу» было опиской, но, может быть, не случайной, а полностью по Фрейду, и обратил на это его внимание. Шагал, улыбнувшись, исправил букву «б» на «м».

Но когда я в Москве передал книгу помощнику Хрущева по культуре Лебедеву, выяснилось, что тот в первый раз услышал имя Шагала. Листая книгу в моем присутствии, он был раздражен: в ЦК явно что-то происходило, и ему было не до Шагала. «Что это тут сплошные евреи!» Я терпеливо объяснил, что это евреи из дореволюционного Витебска. Но открыв ту страницу, где двое влюбленных, летая под потолком комнаты, нежно целовались, он незабываемо воскликнул: «Да вы что за бред хотите Никите Сергеевичу подсунуть! Евреи, да еще и летают! Не до этого сейчас. Забирайте себе эту книжку...» Я отказался, а теперь безмерно жалею. Книга была бы уникальным экспонатом музея...

Хозяин знаменитой галереи Маeght пригласил меня полюбоваться еще не законченным комплексом своеобразного сада искусств в южной Франции, уставленного скульптурами Миро и Джакометти. Прогуливаясь по этому саду вместе с Хуаном Миро, я был изумлен, что в еще не наполненном водой бассейне, выложенном такими же примерно купеческими изразцами, как московские Сандуны, на дне стояли аляповатые, грубо позолоченные пластмассовые лебеди, напомнившие своей безвкусицей сталинскую ВДНХ. Хуан, лукаво приложив палец к губам, прошептал: «Это единственное, в чем мне пришлось уступить вкусу хозяина!»

Вечером хозяин пригласил меня поужинать и конфиденциально поговорить. Я был ошеломлен, увидев в столовой монополиста продажи стольких гениальных картин обыкновенную репродукцию из советского календаря с «Письмом с фронта» Лактионова. Хозяин доверительно сказал: «Вот последний художник, кто умеет рисовать все на свете как живое! Месье Евтушенко, я не останусь в долгу, и если мне ваш министр культуры Фурцева поможет купить хотя бы одну картину месье Лактионова, я дам за нее десять штук картин моих парней из галереи». Он так и сказал mes соpains, «моих парней» или «моих дружков». Я честно передал все министру культуры. Она только фыркнула: «Ишь чего захотел!» Фурцева, кстати, не слышала фамилий ни Миро, ни Джакометти. Да и откуда?

Насчет Лактионова мы, шестидесятники, может быть, были слишком жестоки, полемически считая его символом лакировки. Я подумал об этом, увидев в США американцев, толпящихся на советской ретровыставке именно у его картины «Письмо с фронта». Как-никак он был своего рода мастером...

Один из лучших европейских художников — болгарский классик Светлин Русев, почтивший присутствием открытие моего музея, — пригласил меня в Софию, чтобы я сам выбрал картину, которая бы мне понравилась. Каково же было удивление, когда я назвал ему потрясшую меня трагическую работу «Предчувствие», а он, оказывается, и сам выбрал ее для меня.

...В музее выставлено несколько моих портретов. Один совсем не похож — это работа кисти Давида Альфаро Сикейроса. Я не люблю позировать, но он меня уговорил, гарантируя, что ровно через час я получу его подарок. Между нами и мольбертом на маленьком столике стояли литровая бутылка красного вина и нарезанная копченая ветчина jamon serrano. Когда ровно через час Сикейрос повернул ко мне холст, я себя не узнал, и лицо у меня было, видимо, кислейшее.

«В чем дело?» — спросил великий художник и авантюрист, воевавший сначала с Панчо Вилья, потом против него и участвовавший в неудачном покушении на Троцкого в Мексике. «Сердца нет», — неловко объяснил я свое недоумение. Но Сикейрос не смутился. Он обмакнул кисть в красную краску и нарисовал на моей груди червовый туз. А потом написал в углу картины: «Одно из тысячи лиц Евтушенко. Когда-нибудь нарисую остальные 999, которых здесь не хватает. Давид Альфаро Сикейрос». С таким пояснением уникальность портрета при всей его несхожести возросла. Впрочем, моя жена говорит, что я очень похож.

Не мне судить, но, может быть, самый метафорически точный мой портрет — это символический образ акробата кисти моего старинного друга Юрия Васильева, который мне иногда казался многоруким богом Шивой, у которого каждая рука была по-своему талантлива. Уйдя от соцреализма, он решил переболеть всеми живописными влияниями: и стихи писал, и депрессию у друзей лечил игрой на флейте, и самолет мог собрать и разобрать...

Третий зал: Я родился в СССР...

Я родился в СССР и, несмотря на то что никогда бы не хотел, чтобы к нам вернулось что-то, даже отдаленно напоминающее времена ГУЛАГа, тяжело переживал распад государства, объединявшего республики, которые не могу чувствовать чуждыми даже сейчас. Столько было пережито и выстрадано вместе. Если говорить об искусстве, то даже в самые тяжкие подцензурные годы, несмотря на многочисленные примитивные подделки и надзирательство, писались сильные книги и картины, хотя они иногда доходили до людей лишь после смерти авторов.

На стенах третьего зала вы найдете шедевр грузинской живописной классики — картину Нико Пиросмани 1914 года, от души подаренную мне во времена СССР грузинским поэтом Иосифом Нонешвили. Картина, написанная на хрупкой картонке, была заботливо реставрирована моим другом художником Юрием Васильевым, чьи холсты висят на той же стене. Там же вы увидите работы других грузинских мастеров: неповторимого Ладо Гудиашвили, с которым, несмотря на разницу в возрасте, я нежно дружил, Димы Эристави, Беллы Бердзенишвили. В этом же зале целая плеяда украинских живописцев, среди которых Татьяна Шевченко с ее яркими, сочными «Музыкантами» и портретом строителя ковчега Ноя с пронзительно обжигающим взглядом голубых глаз, Виктор Сидоренко с его трагическим портретом ветерана войны, читающего «Красную звезду», а также Наталья Коробова, Юрий Чулочников, Виталий Кулаков...

Олег Целков был прав, почувствовав, что не все ресурсы реалистических традиций исчерпаны, особенно в такой стране, как Россия. Взгляните на поразительно написанный на лучшем уровне передвижнической техники портрет старика-рабочего, на чьих плечах лежит вся история России. И этот дед братчанина Сергея Моисеенко ничуть не оттерт в тень целковскими картинами, ошарашивающими массовой цветоатакой, ни вариацией шагаловского скрипача на крыше Михаила Шемякина, ни грациозными абстракциями сибиряков Владимира Владимирова и Михаила Герасимова.

Мне удалось, надеюсь, помирить в этом скромном музее картины самых разных направлений и стилей. Они не кусают друг друга, а иногда кажется, что даже дружелюбно прижимаются: в тесноте, да не в обиде. А еще недавно вызывавшие чувство непривычности семь картин безвременно ушедшего павлодарца Александра Бибина выглядят так самостоятельно и могуче, особенно его шедевр «Голубая вязальщица», что хоть в Лувр! А как тянутся друг к другу романтично слушающий птичек из ржавого железа русский одинокий пророк, сделанный омичом Александром Капраловым, и находящаяся за стеной, в другом зале, одинокая негритянка, мечтательно тоже слушающая какую-то птичку, сотворенная венесуэльским скульптором Дорой Габай. Я люблю соединять все разъединенное и всех разъединенных. Может быть, еще придвину эту венесуэлочку к моему заржавевшему от тоски омскому пророку.

...Самое дорогое, что у меня есть на втором этаже музея, — это книга «Сестра моя жизнь» Пастернака, принадлежавшая моей маме, с ее факсимиле. На ней Пастернак написал мне свое драгоценное напутствие в 1959 году. Драгоценна для меня личная трость Марка Твена, переподаренная мне семьей моего друга Альберта Воткинса с благодарностью за «Бабий Яр» с документом, удостоверяющим факт дарения.

Вы увидите обломок Берлинской стены. В один из первых дней после ее падения я отколол его вместе с куском арматуры ломом, дружески предложенным гэдээровским студентом. Эти студенты карабкались на Берлинскую стену по лесенкам строчек поэтов нашего поколения. Рядом — подаренная посольством Германии знаменитая в свое время фотография 19-летнего унтер-офицера из ГДР Конрада Шумана, который в последний момент закрытия границы успел перепрыгнуть через колючую проволоку. Он стал знаменитым человеком, ему нашли хорошую работу — агентом по продаже автомобилей. У него была казавшаяся счастливой семья. Через 38 лет он неожиданно покончил жизнь самоубийством...

Вы увидите корабельный колокол-рынду. Она с того самого карбаса «Микешкин», на котором мы прошли под командованием Леонида Шинкарева 4500 километров, где я наконец-то без всякой спешки перечитал роман «Доктор Живаго». И когда переводил взгляд с его страниц на проплывавшую мимо природу, не чувствовал границы между ней и романом. Когда мы подплывали к новому населенному пункту, я бил в нашу рынду, и на причал выбегали люди, размахивая банными вениками, показывая, что они нас ждут. По всему фарватеру Лены нет, наверное, ни одной деревеньки, ни одного поселка, где бы я ни читал свои стихи. Несмотря ни на что, какое это все-таки счастье — быть поэтом на Руси!..

Комментарии Всего комментариев 1

15.06.2017

А вот видео рассказа Евгения Александровича о своей галерее - https://www.youtube.com/watch?v=3CSGj0jA5ys&t=444s

 

Оставить комментарий

Ваше имя *

Ваш email *

Комментарий *

Поля, отмеченные * обязательны для заполнения